Храм св. Троицы в Серебряниках.

Воскресенье, 19.05.2024, 18:35

Приветствую Вас Гость | RSS | Главная | Каталог статей | Регистрация | Вход

Главная » Статьи » Мои статьи

Авантюрист Арцыбушев

Письмо Патриарху

— Книга «Милосердия двери» — это автобиографическая повесть о начале жизни. История кончается где-то в 70-80-х годах, а мне сейчас 95-й пошел. Писать продолжение я не могу, потому что я ничего не вижу. Не могу ни читать, ни писать. Меня жизнь поставила в такое положение, что я могу только говорить. И это мне дало возможность сделать шесть передач с отцом Дмитрием Смирновым, где я рассказываю о книге, и о своем отношении к разным вопросам, так сказать, вне политики. Я политики не касаюсь, а к разным вопросам церковным, в частности, к канонизации имею отношение. Эту тему мы с ним дружно проработали, потому что он во многом придерживается такого же мнения, как и я.

Когда началась канонизация новомучеников, то Комиссия пошла по ложному пути: она начала рассматривать акты следствия. Я сам десять лет отсидел, пережил следствие, которое длилось восемь месяцев. Терпел избиения и издевательства. И поэтому я обратился к Патриарху прямым письмом, где сказал, что так рассматривать судьбы новомучеников, их святость перед Богом — это кощунство.

Разве можно доверять следственным протоколам?! Я прекрасно знаю, как их делали. Например, меня или кого-то подследственного в шесть часов вертухай увез в камеру, а следователь остается работать, и у него куча бланков допросов. Он задает вопрос табуретке, на которой я сидел: «А что вы скажете об этом?» А табуретка отвечает: «Он антисоветского направления». Следователь задает вопрос табуретке, табуретка отвечает, а он записывает то, что нужно следствию.

Однажды следователь мне признался: «Ты знаешь, мы легко лишаем всех этих расстрельных верующих возможности канонизации очень простым образом». А я говорю: «Каким?» — «Мы их обливаем таким говном, что они веками не отмоются». И эта комиссия наша, при Синоде, копается в этом говне и ищет там жемчужное зерно. Понимаете?

Я об этом говорил и буду говорить.

И меня очень многие поддержали. Я писал еще и в Комиссию по канонизации. Но воз и ныне там.

— Был какой-то ответ?

— Сняли митрополита Ювеналия, но ничего не изменилось. Во главе комиссии поставили другого человека, а тот опять же рассматривает сатанинские документы следствия. Следователю во что бы то ни стало нужно было обвинить и расстрелять человека, ведь было гонение на Церковь. Как можно пользоваться документами, когда человек в течение следствия доводился до невменяемости? Как может стоять вопрос: подписал — не подписал, сказал — не сказал?

Я ничего не боюсь

— Вы говорите, что испытали все эти пытки следственные.

— Да, испытал на себе. Восемь месяцев.

— А была когда-то точка отчаяния, когда было очень страшно?

— Никогда.

— Как?

— У меня просто его нет — страха. Я не родился со страхом, я ничего не боюсь. И в лагере у меня был такой внутренний девиз: чем хуже, тем лучше. Поэтому я всегда ожидал худшего. Настоящее было самым хорошим, но могло ведь быть и хуже. Но оно меня тоже не страшило. Это уже врожденное, очевидно. Меня спрашивают: «А ты почему ничего не боишься?», — а потому что я через все прошел. Пятнадцать раз рядом со мной была смерть — и она проходила мимо, ей Бог не давал.

— Вы ее чувствовали?

— Не просто чувствовал, погибал. Я трижды тонул — меня трижды спасали. Я несколько раз был под током высокого напряжения, и люди выбивали из моей руки проводку. Мимо проходили. Если бы человек не проходил мимо и не выбил бы высоковольтный провод из моей руки, я бы сгорел. Так что тут явная милость Божия, явное действие Его.

Поэтому я и имел право написать Патриарху, потому что я сам проходил «по церковному делу». Уже пять лет комиссия по деканонизации работает, но она идет по совершенно ложным документам.

Вот вам пример. Меня следователь спрашивает: «Ты веришь в Бога?» Я говорю: «Да». Он пишет не «да», а пишет: «Фанатик». А почему? А потому что дальше еще меня должны были обвинить в покушении на Сталина. Значит, я уже должен быть фанатиком не в вере, а фанатиком по следующим статьям, которые мне хотели навязать. Следователь компоновал дела так, как ему было нужно.

Дальше. Тебя уводят. В девять вечера отбой в камере. Ты только задремал, дверь открывается — на допрос. 12 часов допроса. Днем следующего дня ты не имеешь права лечь, ты можешь только ходить и сидеть. И так три недели тебя лишают сна. Какой ты будешь? Ты будешь просто невменяемым. Ты не сможешь прочитать то, что написал следователь, у тебя просто не хватит физических сил. А еще — неизвестные уколы. А еще — неизвестные добавки в пищу. Тебя ломают, ломают твою сопротивляемость.

Господи, дай мыло!

— И все же, что помогало избежать страха, ропота?

— Когда все это началось, мне было 26 лет, и до лагеря я уже прошел довольно суровую школу жизни. Когда меня посадили, то первое, что я сделал, — перекрестился и сказал: «Слава Богу!» До первого допроса меня посадили в какую-то конуру, и я сказал себе: «Да, я здесь, но из-за меня никто не должен сесть». Потому что следователю один человек совершенно не нужен, ему нужна партия, ему нужна организация, ставящая себе целью свержение советской власти. У каких-то вредителей или еще политиканов, наверное, своя формулировка была, но для «церковников» была одна: «Антисоветская церковная подпольная организация, ставящая себе целью свержение советской власти и восстановление монархии в стране». Вот под такую формулировку все арестованное духовенство подводилось.

В 1947-м мне эту же формулировку дали. Почему? Да потому что у меня дед был министром юстиции; потому что второй мой дед был «Нотариус Его Величества». Для меня это было не ново, потому что в 1930 году расстреляли брата моего отца, на которого был записан наш дивеевский дом, а мы считались членами его семьи. Дядя был арестован с конфискацией имущества. И поэтому мы с мамой, Татьяной Александровной Арцыбушевой (урожденной Хвостовой), — в чем мать родила — были выгнаны в ссылку. В Муром. Моя тетка, сестра моего отца, дивеевская монахиня, когда монастырь закрыли, поселилась в Муроме. И когда нам дали ссылку, то мать выбрала Муром, потому что там хоть можно было где-то ноги поставить.

Там я почувствовал на своей шкуре, что такое, когда тебе подают кусок хлеба. Мать нигде не брали на работу, как ссыльную, только на общие работы — разгребать зерно от зерносушилок. А у нее был декомпенсированный порок сердца, и врачи говорили, что она может умереть в одну секунду.

В 1937 году мать посадили. Тогда она была в ссылке в Муроме, но ссылка не распространялась на детей — мы были несовершеннолетние. И меня взял к себе в Москву Николай Сергеевич Романовский, человек, который понимал, в каком положении находится мать. Он сделал это с благословения общего духовного отца — моей матери и его. Случайно встретившись со мной в Киржаче, он понял, что меня необходимо вытаскивать, иначе я погибну. А погибну почему? Да потому что мы все голодали, я воровал, лазил по чужим огородам, копал чужую картошку — находил себе пропитание, мать не могла нас прокормить, мы жили на подаяние.

Я очень хорошо помню, когда моя мама, встав на колени перед иконой, сказала: «Господи, дай мне мыло, мои дети завшивели». И тут кто-то приносит не картошку, не хлеб, а мыло.

Дворянское гнездо

— Тем более, наверное, было трудно, что ваша семья была из дворянского сословия…

— Да, Хвостовы и Арцыбушевы имеют очень глубокие дворянские корни в России. У меня есть семейное древо, где помечено, кто от кого… Например, род моей бабушки, Анастасии Хвостовой — от Рюрика идет. От Рюрика через Ольгу, через Владимира, а потом князь Михаил, который был убит ордынцами, и потом дальше-дальше-дальше… Но важно, что в нашей семье патриархальная культура не превратилась в дворянство, которое живет за счет крепостных крестьян. Семья была церковная.

Например, духовным руководителем всей семьи Хвостовых (моего деда и мамы) был отец Алексий Зосимовский. Все дела семьи — семьи, не государства — все решал он. Мать по его благословению вышла замуж за моего отца. Моя тетка, впоследствии матушка Евдокия, тоже вышла замуж по его благословению. Мать по его благословению приняла монашество в 1924-м, после смерти мужа. Все шло через него.

Поэтому и в Петербурге многие подсмеивались: в субботу все в театр, в салон графини такой то, а Арцыбушевы — в церковь. Тогда над этим смеялись.

Мама

— В книге Вы рассказываете о своей маме, что она не принуждала, не заставляла, а оставляла вам свободу.

— Полную свободу. Она спрашивала в сочельник под Рождество: «Кто из вас хочет сегодня не есть до звезды?» Ну как мы можем маме сказать «нет»? «Да-да, мы хотим». — «Кто с нами хочет не есть до того, как вынесут Плащаницу?» — «Мы хотим». Она не заставляла, а предлагала. Не «мы идем!», а «кто хочет?»

Я помню себя в пять лет… Мама держала руки на наших с братом плечах и читала вечерние молитвы, каждый вечер. И утренние молитвы она с нами читала, полностью, не сокращая. Когда нам исполнилось семь лет, и мы уже исповедовались и причащались как юноши, она читала нам правило перед причастием. Она приучила нас к молитве. Я и сейчас не могу причащаться, не прочитав правила. Читать я не могу, я слепой, у меня есть кассета с записью. Но молитва вошла в саму необходимость жизни.

— Как мама пережила вдовство? Ведь она была совсем-совсем молодой…

— Книжка «Сокровенная жизнь души» посвящена моей матери, ее жизни. И ее сестре — матушке Евдокии. Когда я уходил в армию, я ей сказал: «Мама, понимаешь, у тебя такой порок сердца, что ты можешь умереть в любой момент, а я могу из армии не вернуться. Я ничего о тебе не знаю. Я тебя очень прошу, напиши о себе». И книга начинается с ее записок. Она пишет: «Пишу по просьбе Алеши». Мама рассказывает, как она к монашеству подошла, это очень длинная история. Но главное — она была, во-первых, религиозным человеком. Во-вторых, она жила под управлением отца Алексия Зосимовского. В-третьих, в Дивееве у нас был большой дом, в котором останавливалось духовенство — священники, епископы, монахи, которые приезжали в монастырь. Среди них был архимандрит Серафим (Климков), который стал ее духовным отцом. Он готовил ее к монашеству, он же подводил ее к постригу.

А мотив: мама считала, что она никогда не сможет найти отца для детей. «Мужа я, — говорит, — всегда найду (ей было 25 лет, когда она овдовела), — а вот отца для детей я никогда не найду». После смерти мужа она уехала в Елец, в дом своего отца, Александра Алексеевича Хвостова. Никого из их семьи не расстреляли, потому что дед пользовался уважением, даже у Ленина есть такое выражение, что если бы все министры были, как Хвостов, то не нужно было бы делать революцию. Почему? Потому что мой дед в 1905 году отдал всю свою землю крестьянам. У него было много земли, он был помещиком, но кроме усадьбы и приусадебного участка он все бесплатно отдал крестьянам. И поэтому когда он уже во время революции переехал в Елец, крестьяне возили ему и дрова, и картошку. Они его обожали, потому что этот человек им отдал все. Когда он умер, то крестьяне гроб с его телом несли на руках 20 километров, в главное имение Хвостовых.

Живя в Ельце, мама продолжала такую вдовскую светскую жизнь. Она, конечно, не искала себе женихов, но она увлекалась чтением. Целую ночь запоем могла читать какой-нибудь интересный роман, но после этого мой брат моментально заболевал, у него поднималась очень высокая температура. Мама это заметила и бросила читать, а брат перестал болеть.

Однажды мама увидела сон: Крестопоклонная неделя поста, она с детьми приходит в храм, и посредине храма на аналое лежит крест. И вот, она стоит перед крестом и видит, что рядом с ней стоит ее муж, мой отец. Очень грустный. И она спрашивает: «Петенька, ну что ты такой грустный стоишь? Ты не хочешь, чтобы я вышла замуж?» — он молчит, ничего не отвечает. «Я тебе даю слово, что я не выйду замуж». И подходит к кресту, прикладывается сама, прикладывает нас двоих, и дает перед крестом обет. И этот обет выполнила. Вот так мать.

Это была трудная, но лишь подготовительная эпоха ее жизни. В 1937 году ее посадили по доносу. Ее обвинили в том, что она — немецкая шпионка, а она немецкого языка не знает. Мама окончила фельдшерские курсы и работала фельдшером, и все время — в отделениях с открытой формой туберкулеза, в память моего отца: он умер от милиарного процесса.

Так вот на нее кто-то настучал, что она — шпионка немецкая, что она работала на заводе, который строили немцы. А на самом деле, на этом заводе работала ее золовка, моя тетка, переводчицей. И когда маме предъявили обвинение, она сказала: «Посмотрите на мой послужной список: я вот тут работала, вот здесь работала, когда я могла быть у немцев?» Ей было достаточно сказать, что ее перепутали, и тогда бы посадили не ее, а золовку. Но моя мама сказала: «Лучше я здесь умру, но никто не сядет». А когда меня посадили, я повторил слова своей матери. Ее ни в чем не могли обвинить, ничего не совпадало с показаниями, так же, как у меня ничего не совпадало, но меня все-таки осудили.

А маму Бог миловал. В это время расстреляли Ежова. Тех, кто уже был осужден, не вернули. А тем, кто не успел пройти судебный процесс, кто лежал по камерам на цементных полах и ждал суда, пришел прокурор и сказал: «Кто себя чувствует невиновным, пишите заявление на такой-то адрес». Мама написала, что нет повода для ее ареста. Ее вызвали, привезли в Муром на освобождение. Ее освободили, но потребовали подписать бумагу, что она будет сотрудничать с КГБ. Но она ответила, что сама сидела, потому что на нее наклепали. «Как же я могу, отсидев за это, быть такой же — доносить на кого-то? Вы от меня этого никогда не дождетесь». — «Мы тогда тебя не выпустим». — «Ну и не выпускайте». — «Мы тогда твоих детей посадим». — «Ну и сажайте». Она знала, что свыше есть распоряжение об освобождении.

Очевидно, такое отношение «Я не боюсь! Я не буду это делать, потому что я не боюсь вас» — у меня от матери, поэтому я был гораздо сильнее прокурора, своего следователя. Он ничего со мной не мог сделать. Я его не боялся. Я все перечеркивал, зачеркивал. Он мне пальцы зажимает дверью, а я беру табуретку, на которой я сижу, другой рукой и шарахаю его по голове. Нужно было иметь смелость: сидя в КГБ, шарахнуть своего следователя по голове. Да, и я получил по зубам, ну и ладно. Но он по голове получил. Так что я всю эту школу прошел…

«Милосердия двери» кончается реабилитацией. Вот я возвращаюсь из вечной ссылки в Москву.

Невыдуманные истории

— Книга начинается с таких чудесных, детских, наполненных светом воспоминаний. А вторая часть книги — такая жесткая лагерная правда, но и там свет…

— И в лагере были добрые люди. Почему я назвал свою книгу «Милосердия двери…»? Во-первых, в душе русского человека милосердие жило и живет, больше и сильней, чем в любой нации. Я Европу хорошо знаю. Но русский человек очень милосердный, очень сострадательный, очень соучастный к чужому горю. «Господи, у меня дети завшивели — дай мне мыло!» — вот отсюда я начинал понимать, где милосердие человеческое, где милосердие Божие. А потом я уже в своей жизни, на себе испытывал его. И поэтому, когда я начал писать, то мне совершенно было ясно, что мне нужно говорить о милосердии, которое прошло через меня, о людском милосердии и Божием милосердии. Вся книга построена на невыдуманных рассказах. Самое главное, что тут нет ничего преувеличенного…

Вот, была такая Маргарита Анатольевна, у нее сына посадили, еще совсем мальчишку — он что-то про Сталина брякнул. Вся жизнь этой женщины заключалась в том, чтобы как-то помогать ему, ездить на свидания. Его освободили за полтора или два месяца до войны. С первым призывом он пошел на фронт. Опять ожидание. Письма, письма, письма, потом — писем нет. А потом извещение: «Ваш сын погиб при боях при станице такой-то». Единственный сын. Она решила, как только поезда пойдут в том направлении, ехать и искать могилу сына. Взяла отпуск. Собирается уезжать.

Я, провожаю ее на поезд, думаю: «Что бы мне ей дать?». Единственное, что уцелело после 10-летней сидки, вот эта иконочка моего отца — преподобный Серафим. Он ее всегда брал с собой, когда-то куда ездил. Она написана на доске из Дальней Пустыньки дивеевскими иконописцами. Этой иконочке больше 100 лет. И вот она единственная уцелела. Мой глаз упал на эту иконочку. И я взял ее с собой: «Маргарита Анатольевна, вот вам преподобный Серафим, — я говорю, — он вам поможет. Возьмите с собой». И я ей дал.

Она приезжает в станицу, а там пожарище. После пожара люди роются в своих хатах, стараются соорудить какое-то жилье из того, что не сгорело. Когда Маргарита начала объяснять, для чего она приехала, над ней стали смеяться, что она приехала искать ветра в поле. Кругом курганы, курганы, курганы… «Мертвых в могилы бульдозерами сталкивали… В каком кургане ты хочешь его найти?» — люди удивлялись. Она остановилась у какой-то тетки. Тетка сочувственно, конечно, ее поддерживала, успокаивала. А потом мать говорит: «Мне нужно уезжать сегодня вечером. Последний раз обойду. Вот пойду по этой улице».

А что обходить? Кого спрашивать? И вдруг: «Я, — говорит, — вспомнила, что ты мне дал преподобного Серафима. Как же я забыла? И я начала орать ему. Просто иду и кричу: «Помоги! Помоги! Преподобный Серафим, помоги!». И она уже не видит, куда она идет, она не видит, кто перед ней. Она кричит. Когда человек в отчаянии, бывает, перестает видеть вокруг себя.

И вдруг она натыкается на женщину, она открывает глаза и видит перед собой лицо женщины, ее майку, шею, а на шее — крестик ее сына, которым она благословила перед его уходом. Она только это увидела, еще ничего не поняв, сразу за цепочку схватилась и говорит: «Откуда она у вас?» А женщина отвечает: «Так это же солдатика, который у меня в хате умер, я, — говорит, — в огороде его похоронила. Пойдем». И вот — холмик, могилка. Крестик она вернула. Вот, пожалуйста, преподобный Серафим.

В это поверит тот человек, который хочет верить, а тот, который не хочет верить — это откинет. Так что моя книга написана для человека, у которого есть в сердце зародыш веры. Книга написана самой жизнью, человеком, который сам прошел через милосердие и через Божью и человеческую помощь. Книгу издавали небольшими тиражами — 5 тысяч самое большее. Но ее всегда быстро раскупали!

— А следующие Ваши книги чему Вы посвятили?

— Во-первых, книга об отце Владимире Смирнове. Совершенно необычайный был батюшка, рядом с которым я пробыл 18 лет. Так и называется книга «18 лет рядом». Он обладал очень сильной молитвой, и силу молитвы я на себе не раз испытывал. Я был рядом, потому что он всем помогал. К нему шли люди с такими просьбами, которые он сам выполнить не мог. И выполнял эти поручения я. Там нужно было кого-то похоронить, кого-то устроить в старческий дом, кому-то что-то… Я занимался одновременно гравюрами и вот этими делами. Невозможно было обойтись в моей жизни без отца Владимира.

Потом идет книжка «Дивеево и Саров — память сердца». Работая пять лет по реставрации иконостаса в Дивеевском соборе, еще до пришествия туда мощей, я записывал рассказы некой схимонахини Маргариты. Мы с Зоей, с архитектором, приходили с видеокамерой, и она рассказывала о себе. И в основном — о жизни не в монастыре, а больше об изгнании: как их гнали, как их гнобили, как их уничтожали. Вот это все она рассказывала, и получилась книга.

Все три книги читаются легко. В них я не искал каких-то особенных выразительных средств. Вот Солженицын, он же очень трудно читается, потому что он слова подыскивает какие-то такие, свойственные ему, очевидно.

Только трус пойдет стучать

— Вы сказали, что и в лагерной жизни встречались добрые люди, встречалось вот это милосердие…

— Всякие были. Дело в том, что лагерь — это сгусток злобы, и, в основном, даже не тех, кто сидит, а тех, кто охраняет. Считали, что мы помилованы только благодаря доброте Советской власти. А дальше, в случае чего, мы все будем уничтожены. И эта атмосфера, конечно, угнетала. Еще была разнонародность. Сидело много западных украинцев, как раз в то время присоединили к Союзу Западную Украину, много эстонцев, латышей, литовцев — вот основной контингент. Среди них и не было такого, чтобы люди убивали друг друга. Там были и блатные, и убийцы, и все кто угодно, но там была сама атмосфера напряженная…

Ну, вот расскажу: мне оставалось месяца три до освобождения. А я в лагере работал фельдшером, жил в бараке БОТП, то есть, обсуживающего персонала, там было полегче немножко. И тут мне сказали, что на меня стучат. Ну мы, конечно, всех стукачей знали. Я понимал, что на меня стучит Пинчук, я вот тут сплю — на третьих нарах, а он внизу. А что значит стучать? Он на меня настучит, а мне следователь, то есть представитель КГБ, может навязать второй срок за что-то лагерное. Например, за лагерную антисоветскую агитацию, ну мало ли, можно все что угодно придумать. И очень многие при освобождении сразу же расписывались во втором сроке. И вот я не знал, что мне делать.

И вот поверка. Тогда в ряд все бараки выстраивались, приходили вертухаи и так, пальчиком, считали заключенных. А им бараки нужно все обойти и дождаться, пока сойдутся все их подсчеты, а они и считать не умеют… Иногда часами стоишь, пока не дадут отбоя. Вот я стою, и Пинчук — через два человека. Я думаю: «Я сейчас тебе покажу». Я вышел из строя, подошел к нему и крикнул: «Пинчук, я знаю, что ты на меня стучишь. Имей в виду, если меня не освободят, то я тебя зарежу на твоих нарах». И встал на свое место.

Мои приятели, которые рядом со мной стояли, сказали: «Ты заработал себе новый срок». Я говорю: «Нет, я очень хорошо знаю их психологию, они невероятные трусы. Только трусливой человек пойдет стучать, только шкурник». А потом мне рассказывают, что Пинчук бегал по всем стукачами и просил, чтобы на меня не стучали, потому что я могу подумать на него. Ну, да, я рисковал. Это был колоссальный риск для меня лично. Потому что он мог пойти, сказать, что я ему угрожал, причем перед всем строем. Но я это сказал, не побоялся. Ну да, я авантюрист…

Преподобный Серафим

— Скажите, а как Вам кажется, почему Господь пропустил России такие беды, почему попустил революцию?

— Об этом очень хорошо говорит преподобный Серафим в своих пророчествах. Мне их дал когда-то отец Валериан Кречетов. Отца Валериана я знал, когда еще он не был батюшкой, а был обыденским прихожанином и духовным сыном отца Владимира Смирнова. А был тогда такой отец Сергий Орлов, в тайном постриге Серафим. И вот отец Валериан нашел в архиве отца Сергия Орлова записанные пророчества преподобного Серафима, найденные у Мотовилова на чердаке, скомпонованные его женой. И отец Валериан мне дал оттиск.

Начинается пророчество так: «Мне Богом положено жить долго, но за бесчестие архиерейское, дошедшее до уровня Юлиана отступника, бесчестие архиерейское Русской Православной Церкви, мне Бог сокращает жизнь». А дальше он говорит, что ждет Россию за бесчестие: потоки крови, ангелы не успевают уносить миллионы погибших, закрытие монастырей, разграбление монастырей и церквей и тому подобное… Все то, что пережила Россия в революцию, и в процессе 75-летнего рабства коммунизма.

Для меня преподобный Серафим — это мое детство. Для меня преподобный Серафим — это крестный отец. Когда мама была беременная мной, то незадолго до моего рождения все молились преподобному Серафиму. А он там живет в каждом доме, в каждой душе. Там такая земля! Четвертый удел Матери Божией, это клубок какой-то благодати. И тогда мама увидела во сне преподобного Серафима, который ей сказал: «Ребенка, который у тебя родится, назовешь именем святого, который будет на 9-й день». И я рождаюсь 10 октября, а на 9-ый день — святители Петр, Алексей, Иона, Филипп и Ермоген…

Он опять дал свободу. Но решили: Петром был мой отец, Петром был мой дед, Петр — мой старший брат. Филипп, Иона — это все какие-то монашеские имена. Сейчас бы с удовольствием так назвали, сегодня у нас ужасно любят имена, которые, так сказать, редко встречаются. Например, у моей внучки родилась девочка, и она ее назвала Таисией. А моя мама в монашестве Таисия. Но внучка не в память о маме (она и моих книг-то не читала), а назвала дочку Таисия.

А возвращаясь к моему имени, решили, что Алексеев Хвостовых вроде очень много, и все они — в честь митрополита Алексия. Так и назвали Алексеем. Так что я Преподобного Серафима считаю своим крестным, и у меня с ним какие-то свои отношения. Ты понимаешь, у нас в доме он жил. Это было Дивеево серафимовских времен, и в нас, в детей, это все входило.

Нас не отдавали в школу. У нас была Анна Григорьевна, которая учила нас закорючки ставить, потом писать, потом читать. Она изучала с нами славянский язык. Она читала нам Евангелие с объяснениями. Да, нас оберегали. Так что иногда дом для нас был тюрьмой. К нам не допускали никаких товарищей, ребят приглашали в дом только на елку раз в год. Елка: хоровод, какие-то девочки, какие-то мальчики — обыкновенно сыновья священников, — потанцевали раз-два, и все. Мы с братом опять целый год одни. Конечно, мы надоедали дали друг другу очень сильно.

Но что бы ни случилось — все спрашивали у преподобного Серафима. Как быть? Что делать? Бабушка потеряла очки, она спрашивает у преподобного Серафима: «Где мои очки?». — «А, вот мои очки! Батюшка, нашлись!». Кроме того, в нашем доме никогда не было ханжества, никогда не было фарисейства. И это вошло в меня, стало частью моей жизни. И поэтому мои книги написаны без уклона в ту сторону. И может быть, поэтому они легко читаются, что они написаны сердцем.

Национальность: заместитель главврача

— После неудачной очной ставки, конечно, от меня отобрали моего следователя. Пришел новый. Но на этом дело было закончено. Потому что уже дальше ехать было некуда… И вот есть такое действие, 223 пункт: приносят тебе все дело, мне двадцать папок притащили в маленькую комнату, и ты можешь читать хоть десять дней, изучать документы. Так я этому новому следователю сказал: «Уберите эту рухлядь. Я ее читать не буду. Это все туфта от начала до конца. Вы сами это понимаете. Ничего мне не надо. Не хочу знакомиться даже». Он подошел ко мне, протянул мне руку и сказал: «К сожалению, вам дан срок. Но если вы будете в лагере вести себя так, как вели на следствии, вы останетесь живы».

Следователь на Лубянке понял, как я сопротивлялся, как я не давал им полной воли. Он это понял, что я сопротивлялся, и пожелал мне счастья в лагере. То есть, в лагере, во-первых, я не должен был быть стукачом. Ясно, что в лагере гибнут не с голоду…

И вот этот Лев Копелев, если я не ошибаюсь, еще мне рассказал, что в лагере не надо идти ни какие продовольственные точки, ни на какие командные точки, рано или поздно это — колун на голове. Самое лучше — это санчасть. Там врачи, и даже ты сам сможешь стольким людям помочь и столько людей спасти, это самая благородная вещь в мире. А мама моя была фельдшером, потом, когда она болела, я ей делал уколы — в вену и в мышцу. Я мог прочитать любой рецепт.

И вот, наш этап привели в самый страшный штрафной лагерь, на известковый карьер, вышло начальство с таким загривками и в дубленках, а мы все босые. Нас спросили: «Кто тут медработники?» Я сделал шаг вперед. Он спросил: «Кто?» Отвечаю: «Фельдшер». — «В санчасть». И с тех пор я шесть лет в санчасти работал. Долго я работал ночным фельдшером без врача. Я врача будил только тогда, когда сам то-то не мог. На ходу учился, что делать, если вывих, если что еще. Это была колоссальная практика. Моя мама в честь памяти мужа, моего отца, работала в отделении туберкулеза в открытой форме. Она рассказывала, что туберкулезники с открытой формой умирают очень трудно: сердце работает, а легкие нет, и человек задыхается, агония идет очень тяжело. Я, говорила, таких умирающих крещу, тогда агония уменьшается, и человек спокойно отходит.

Было дело, я попал в одну зону, и не попал в санчасть, потому что там сплошь литовцы. Литовцы врачи, литовцы фельдшера, литовцы больные — все литовцы. Я одного русского, который случайно попался врачом, прошу: «Слушай, Иван, скажи, пожалуйста, что есть литовец-фельдшер». — «Как же я скажу? Ты же Арцыбушев?» Так и скажи: «Арцыбушкявичус Алексус Пятра из Каунаса». Он возьми и скажи, что есть литовец-фельдшер. Литовец бежит в барак, меня находит, кричит: «Там Пацаевичус, там Мяскявичус…» Я говорю: «Что вы говорите? Где главврач?» Взяли меня в санчасть. Если главврач литовец, все литовцы, если еврей — все евреи.

И вот, приходит еврей Наум, инспектор, и говорит главврачу: «Ты всех литовцев убрал. Одного Арцыбушкявичуса оставил. И переместил в самую лучшую санчасть для выздоравливающих. Делать нечего. Инспектор мне говорит: «Где ты?» Я говорю: «В «открытой форме». — «Да, ты что, с ума сошел? Что тебе, жить надоело, что ли?» — «Принимай барак выздоравливающих».

А скоро все-таки узнали, кто я. Главврач доказывает, что я — литовец, а инспектор говорит, что я — самый настоящий жид. Вызывают меня. Инспектор обращается ко мне и говорит: «Леха, кто ты по национальности?» Я ему говорю: «Заместитель главврача».


Я человек веселый

— Здесь неподалеку есть церковь, куда я хожу, так там отец Павел на исповеди спросил: «Скажите, у вас бывает сокрушение? Сердце сокрушенное?» Я говорю: «Да, нет, батюшка, никогда не бывает. Я человек веселый». А он сказал: «А я у меня бывает». А потом я задумался, что ведь сокрушение — это и есть постоянная исповедь перед Богом. То есть сердце стоит перед Богом на исповеди и сокрушается в своей жизни сегодняшней. Потому что, ты понимаешь, внутри нас сидит две силы — добро и зло. Конечно, можно словом оскорбить человека, можно жестом, можно взглядом. Так что, если ты говоришь, что ты прожил безгрешно, потому что ты никого не облаял, никого не убивал, ты все равно внутренне мысленно грешишь иногда.

Я сижу один, целыми днями один. Дочь моя мне принесет поесть, а потом я целый день один. Когда я прихожу на исповедь, я не знаю, в чем мне каяться. Потому что нет активных грехов… Я говорю: «Батюшка, активных грехов нет, но мысли, которые в меня входят, я их не могу запомнить, их нужно тогда записывать или что». Они пришли, я их выгнал. Это очень сложно. Тут должно быть внутреннее ощущение сокрушения не за сегодняшний день, а за прошлое. А мне 90 с лишним лет, так что есть, о чем сокрушаться.

— Сейчас слышны голоса, что после падения советской власти, наступил разгул, что свобода, которая пришла, принесла много зла в общество, в жизнь. Что стоит, может быть, пересмотреть недавнее прошлое, когда все было по закону, когда был в стране порядок?

— Да, под дулом автомата — тут уж надо добавить. Сталинское время прошло через меня целиком. Там все было на страхе. Все старые кинофильмы — они все-такие милые, нигде не увидишь движений, которые могли бы натолкнуть на какие-нибудь мысли. Сталин жестко держал в руках Россию, но под автоматом. Ведь Россия была наполнена стукачами, ты везде боялся сказать что-нибудь.


Молитесь за врагов ваших

— Но ведь эти стукачи родились же еще при царской России, они были воспитаны еще тем обществом…

— Больше скажу. Был такой Александр Самарин, прокурор Святейшего Синода. Он был большим другом моего деда, Александра Алексеевича Хвостова, министра юстиции. Они руководили разными департаментами, но они дружили просто потому, что они были близки друг другу по сердцу.

Во время оккупации в Верею, где оказалась моя мама, попадает Илюша Самарин. Александр Самарин женился на «девушке с персиками», на Вере Мамонтовой. Она родила двоих детей, Илюшу и Лизу, но скоро умерла.

Так вот Илюша Самарин, сын из такой семьи, оказался таким стукачом. Он меня провоцировал, вы не можете себе представить, как он старался меня посадить. Если я не сделаю то, что он с меня требует, он мне угрожал, что буду убит или я, или моя мама, которая тогда лежала в больнице и выздоравливала.

Моя мама была в больнице. Я обычно в воскресенье не бывал у нее, ездил за город к любимой девушке, а тут мама меня попросила не уезжать, а прийти к ней. Я что-то купил, с утра еду к маме, а мне нянюшка не дает халата. Я кричу: «Нянюшка?» Она так жмется, говорит: «Ваша мама скончалась». Я: «Как?» Без халата пошел в палату, меня там все знали, и мне рассказали, что утром пришла сестра, сделала ей какой-то укол, после которого она повернулась на другой бок и вроде заснула, через какое-то время приходит другая сестра, а мама уже мертвая. Хотя тогда ее уже на выздоровление выписывали.

А еще была угроза… Я жил в мансарде, куда вела винтовая лестница. Когда я собирался хоронить маму, к определенному часу должен был быть в морге, я одевался, вдруг открывается дверь, появляется Илюша Самарин: «Соболезную». Если бы ты знала, какой я дал ему апперкот! Он свалился по этой винтовой лестнице. Я понял, что смерть матери — это его дело…

— Вы смогли его простить?

— Я за него молюсь каждый день.

— Как это можно — молиться за тех, кто сделал тебе такое зло?

— Об этом Евангелие.

— Да, Христос сказал, но в сердце-то справиться как? По сердцу-то хочется врезать.

— А молюсь, как за родного. Потому что, когда ты начинаешь молиться за человека, он тебе становится не врагом. Молитва все перемещает.

— То есть, если даже ты сразу простить не можешь?

— Да. Но если ты начинаешь, молишься за этого человека, у тебя все проходит, у тебя уже нет вражды. У тебя только: «Господи, прости его, Господи не вмени его греха ко мне». Понимаешь? Он может быть грешен в сорока местах, но я прошу, чтобы Господь не вменил его греха, совершенного по отношению ко мне. Я его прощаю. Дальше я не знаю, дело Божие. А я прошу Бога не вменить его греха ко мне, по отношению ко мне.

У меня были очень трудные отношения с митрополитом Николаем (Кутеповым), когда я работал по реставрации дивеевского иконостаса. Он все время требовал, чтобы я стоял по струнке, как батюшки. Если священник не будет говорить с ним так, как нужно, то он его сошлет в деревню. А меня-то некуда ссылать, поэтому я с ним разговаривал человеческим языком: «Зачем вы суетесь в дело, которого Вы не знаете? Это мое дело, это я взял ответственность, вы тут ничего не понимаете, и не надо вам сюда соваться». Я открыто говорил: «Я веду эту работу». У меня были с ним очень тяжелые отношения. Но когда я начал за него молиться, наступило просветление, у меня все прошло, а оно долго сидело. Часто бывает неприязнь к какому-то человеку даже и на пустом месте, может быть. Но, как только начинаешь за него молиться, она уходит. Так что, «молитесь за врагов ваших!».


Беседовала Алиса Струкова

Фото: Роман Наумов; личный архив А.П. Арцыбушева



Источник: http://www.pravmir.ru/avantyurist-arcybushev/#ixzz2vCoRSRgm


Источник: http://www.pravmir.ru
Категория: Мои статьи | Добавил: zvon (06.03.2014)
Просмотров: 467 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0

Меню сайта

Форма входа

Категории раздела

Мои статьи [300]

Поиск

Статистика


Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0